west road

Объявление

• • • • • • • • • • • • • •
алоха, любопытные жители ролевого мира! мы рады приветствовать вас на форуме, посвященном тематике реальной жизни. включайте на полную кантри-рок и позвольте легендам утащить вас в самое сердце скалистых гор, туда, где кроется американская мечта, сдобренная лозунгами о братстве и равенстве, где кадиллак мчится по шоссе бок о бок с байкерским харлеем и старой полицейской машиной.

11/06 возрадуемся же тому, что дорога на запад снова открыта для путешествий. здравствуйте все, кто был с нами раньше и добро пожаловать тем, кто только начинает наше совместное путешествие; в любом случае, держитесь все - летняя дорога ждет!
чарлиблейзчейзджудадэбби

Кромочный шов на скорую руку заштопанного нутра – а тем паче сердце беснуется и зверело тянется прочь – кровоточит от каждого неосторожного движения, загноенное ощущение реальности притупляется, оголтело и необдуманно хочется послать все к чертовой матери, но слабость для вожака волчьей стаи – непозволительна. //q.

• • • • • • • • • • • • • •
red eyes and tears ←
• • • • • • • • • • • • • •

голосование за лучших недели [!] ←
новая система личных плашек ←

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » west road » old town » hush house


hush house

Сообщений 1 страница 5 из 5

1

http://funkyimg.com/i/28uie.png
who: old wolf and broken child; where: silent house; when: three years ago
• • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • •

в горе зарываясь, как будто пеплом посыпая голову; тяжело из мертвой хватки выпустить останки чего-то неотделимого. вырванного напрочь костлявыми руками старухи в балахоне, скалящейся в потусторонней улыбке: ты одна. да только с тем же бременем, на слабые человеческие плечи взваленным, в двери стучатся совсем не костяшки самой смерти.

• • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • • •
ost: exitmusic // the cold

+2

2

death rides out from the storm, we turn to God and cry
ignored we turn to face this vengeance from the sky
death rides out from the storm, no time left to repent
no quarter, no escapes, no line of self defense
© judas priest - death

! в тексте может присутствовать обсценная лексика
в огненной раскаленной добела яме–штольне воздух сворачивается тугими жгутами, словно просмоленная веревка на шее смертника. песочная влажная мука сворачивается нерадивыми комками под полумесяцами ногтей, с едва ли слышимым – чувствуемым скрежетом соскальзывающими с оголенных камней. жидко-желтый плавленый свет падает сверху тягостным благословением раскаявшегося в смертных деяниях грешника; тело, скованное если не страхом, но тягучей усталостью отказывается держаться навесу, откровенным успокоением сознание нарисовало кровавое месиво сдавшейся марионетки. чертовой, выпотрошенной паяц-куклы, чья улыбка больше волчий оскал напоминает: однажды остановившись, очень сложно продолжить начатое. где-то запредельно высоко тают голоса, знакомые до одурения, близкие до болезни – потому снова и снова ладони царапают оголтелые камни, кожа лопается липкими подтеками, и путь – фанатично выверенный, свободолюбиво взвешенный, ограниченно доверенный – продолжается. более десяти лет я не вижу ночных кошмаров, засыпаю и просыпаюсь так, словно где-то в нутро впаян счетчик, способный обнулять. счетчик, способный сдерживать всю эту хрень, в вязком болоте которой мы все вернее погрязаем.
ни черта подобного.
смейся – говорят голоса в голове. смейся – говорит душа в подреберье. смейся – говорят обесточенные глаза в зеркале. так будет проще. так никто никогда до тебя не доберется – ты же полоумный псих, что с тебя взять. а потом – нападай. нападай внезапно, никогда не оставляй спину неприкрытой, никогда не оставляй бесполезной грязи, никогда не рассчитывай на «прокатит». думай – о будущем и настоящем, никогда – о прошлом. прошлое – мишура, оставленная дамокловой побрякушкой за плечами. прошлое отвлекает, травмирует, прошлое уже давно отжито, пройдено. держи ухо востро – знай цену своим стремлениям и заработанному авторитету. будь честен – ложь калечит наравне с вострым балисонгом, неизменно запрятанным во внутреннем кармане косухи. будь верен – предательство отравляет похуже некачественно заправленного баяна. бери свое. бери чужое, если считаешь это своим. смейся – и твои люди никогда не почувствуют подвоха.
а подвох есть всегда – сучья судьба любит обламывать. и когда все кажется подконтрольным – карточный домик неизменно рушится в самую мерзкую лужу.

штольня скатывается в глубину животного страха
тело пытается синхронизировать каждый заиндевевший мускул, но задержаться не удается – оно кубарем катится вниз, оставляя на мокром камне лоскуты кожи и обломки ногтей
веки блаженно опускаются в ожидании удара – кварцевое солнце, невесть откуда взявшееся, бьет наотмашь горячечной наковальней
трасса ’83 крошится под ногами, расходится кровавыми трещинами и разбитыми ожиданиями; пересохшая глотка пытается кричать, осипшее карканье – не голос – разрезает скомканную полуденную тишину
развороченные хромированные внутренности, сваленные обезглавленной грудой на повороте, заставляют упрямо переставлять ноги, все быстрее с каждым шагом
ты не виноват, клифф. ты не виноват, брат – шелестит собственная совесть мертвым голосом, но поворот не становится ближе

- рефлекторной силой заставляю себя проснуться. глотаю воздух непочатыми порциями, но тот настырно сворачивается комом в горле. первый кошмар за десять лет – как оргазм девственника, только не приносит такой эйфории. лишь поганое, липкое чувство собственного бессилия. изношенное сердце пропускает удары, барахлит, я с силой ударяю кулаком в грудину. не помогает. еще раз. старый волк, не такой ты уже и старый – кряхтит сознание и где-то за его кромкой раздается писклявый смех. – блядь, - я просыпаюсь окончательно, сажусь на кровати и захожусь в надрывном кашле. минздрав предупреждал, но тщетно. от собственных демонов лекарств еще не изобрели. нет страшнее чудовищ, прирученных и пригретых в собственной голове.
початая бутылка бурбона – самый правильный и действенный анальгетик – произвольно оказывается в руке. делаю большой глоток в надежде, что наждачное горло не выблюет содержимое на пол. но – не в таких передрягах бывали – организм, привыкший к подобному лечению, благодарно успокаивает дрожь и ускоряет сердцебиение. на часах высвечено приближение пяти утра. за стенами комнаты непростительно тихо – несмотря на выходной день, третьи сутки подряд веселье в клубе сдержанное и приглушенное, в память о погибшем брате. в нежелании выходить, я снова опрокидываюсь на кровать, увлекая бутылку с собой. и позволяю одичалым волчьи мыслям грызть старые кости до тех пор, пока та не оказывается пуста.

нет причин догорать дотла – мы справимся. каждый чертовый раз справлялись, сращивали выломанные с корнем нервные окончания, зализывали раны, стягивали ненавистные шрамы. синяков на нашей коже больше, чем на дешевой проститутке – жизнь, взятая за рога, привычна бодаться. такова цена свободы. такова цена желаемого порядка, привитых правил, такова цена ручного мироздания – земля по ногами пропитана кровью и нашей, и вашей, как говорится. где-то больше, где-то меньше. однажды случится с нами – воздастся по заслугам – но до тех пор мы будем сопротивляться до последнего. до последней пинты пива, до последнего харлея, до последнего верного плеча. до последней взрезанной глотки, до последней выпущенной пули, до последней братской могилы. до последнего – за принципы и идеалы, дарованные матерью-анархией.
мы справимся – твержу себе, всматриваясь в мешок костей, тело мэтта мартина, выброшенное за обочину нашей воспламененной реальности. мы справимся – твержу себе, возглавляя колонну, в лучших печальных традициях сопровождающую похоронную церемонию. мы справимся – уговариваю себя, загребая пальцами иссушенный солнцем колорадо песок и выбрасывая его в свежевырытую могильную яму. мы справимся – уговариваю себя, поднимая поминальную стопку виски в клубе плечом к плечу с верными братьями.
- мы справимся, - самое сложное произнести эти слова вслух, мой охрипший голос норовит исполосовать юную блейз вдоль и поперек. – мы справимся, - прошу ее никуда не уходить, не исчезать с радаров. хотя, по сути, не имею на это никакого права. заменивший ей отца, не имею никакого гребаного права вмешиваться в ее чувства. мы же ведь справимся?
но после похорон она исчезает – я, мы все этого ожидали. наш талисман, наш «хвостик мэтта» закрывается – что вполне ожидаемо. я сам когда-то потерял брата, и от непочатой тоски меня спасло лишь то, что война когда-то его вытеснила из моей души.

жизнь слишком любит играться в драмы – ломать людей через колено, например, и обескровленных выбрасывать за ненадобностью. на моих глазах сгинули десятки вполне себе счастливых, а главное – заслуживших своего счастье. на моих глазах рушились судьбы, сгнаивались надежды и расцветали разочарования. голоса в голове говорят – смейся. пытайся помочь, решай проблемы, тяни отчаявшихся обратно. слушай, выслушивай, ободряй – но никогда не позволяй чужой боли застрять в себе, останавливай пандемию, не позволяй пасть духом. встать после падения – самое сложное. но что делать, когда боль касается близкого тебе человека? да, клуб большая семья, и проблемы у них общие. но всегда такие, кто на ощутимый шаг ближе. для меня это – блейз и чарли – я не оставил их тогда, я не оставлю их и сейчас.
вот поэтому – уже давно вытеснивший из головы утреннее наваждение – ближе к полудню я выбрасываю себя за пределы мастерской, настойчиво и вполне себе с определенной целью: разбудить девчонку, напомнив, что у нее все же осталась семья. чарли не спрашивает, куда я отправляюсь. знает. я киваю ему перед тем, как уехать – мол, ты знаешь где меня найти.
сонные безлюдные улицы колорадо позволяют добраться до дома мартинов в два счета. я уверен на сто процентов, что она там – так и не ставший ей родным, обескровленный, он отлично справится с ролью клетки или убежища. чистилища для внештатной борьбы против горечи и пустоты. буквально через десять минут, или меньше, я паркую мотоцикл и направляюсь прямиком к входной двери.
самое сложное – произносить вслух слова поддержки. старый волк, ты скольких потерял, скольких успел и не успел оплакать? слезы – не панацея.
- блейз!  - где-то на уровне инстинктов просыпается обидное жжение. она не хочет возвращаться к нам. гоню прочь шакалью паранойю. – блейз, открывай! – я несколько раз массивно ударяю по двери.
- не упрямься, малышка. я знаю, что ты там.

+2

3

kodaline // prayпо тихому дому туманами ползет безмолвие, забивается во все щели, прячется по углам гробовым затишьем. из зеркал в самую душу заглядывает опустошение своей чернотой пустых глазниц; его незримый, но ощутимый в каждой детали силуэт - единственный признак траура, который паутиной липкой оплетает стены, превращая живой некогда дом в заброшенное обиталище призраков. их шепот застревает в висках, забивается вязкостью в уши, ноздри, даже в глотку, мешая вдыхать размеренно и превращая каждый вдох в остервенелую борьбу за жизнь без должной на то мотивации. внутренности задрапированы черным крепом, что порождает внутри беспросветность и затхлость, процесс гниения запуская в режиме невозврата, как подобной точкой отмечена дата несколькими треклятыми днями ранее. они растягиваются, вмещая в себя безвременье целиком, без остатка, превращаясь в один сплошной, неразделенный исчислением по минутам или часам дурной сон. затяжной кошмар, протягивающийся нитями сквозь каждую артерию и жилу, заставляя извиваться на промокших насквозь простынях, стремясь избавиться от мучений, которые не покидают, даже когда сознание отдает морозной ясностью. кажется, иной раз я действительно с поразительной точностью да трезвостью различала реальность, впивающуюся под кожу тупыми иголками, но резкость окружающего настоящего лишь ощутимее толкала меж лопатками к самому краю, навевала сладостно-пагубные размышления о единственном шаге, который отправил бы меня разом в забытие. отыскиваю его с маниакальностью заядлого пропойцы на дне удачно подвернувшейся в его спальне бутылки чего-то не идентифицированного, но крепкого достаточно, чтобы всколыхнуть что-то внутреннее, застоявшееся ровно с тех пор, как пальцы судорожно сжимали край новехонькой могильной плиты.

в густых сумерках выбитые на камне ненавистные буквы чернели еще отчетливее, вгрызались в радужку до невозможности расстаться с этой картинкой, когда плотно сжимаешь веки, ощущая непреодолимое жжение. в такт подреберью, все вокруг грохотало пустотой, будто кандалами, обнимающими сталью руки и ноги, и невозможно было даже себя в этом пространстве сыскать, будто холод надгробия стирал существование, так милостиво позволяя слечь под земную твердь рядом. но сырая земля остается только грязью под ногтями после того, как горсть ее отправляется на гробовую крышку; я будто ощущаю ее до сих пор, от чувства этого избавляясь бездумным скрежетом по деревянному полу. стена холодит лопатки и затылок, пульсирующий болью в равной степени как и виски. мигрень обыденностью тупой просачивается в сплошное царство сюрреалистичности, в котором увязаю по самые гланды, одновременно будучи погребенной в собственном горе и будучи неспособной принять его в достаточной мере, чтобы смириться с правдивостью. отрицание обращается агрессивным отторжением, разливается по телу жжением, жаждущим утоления. обрести его в бесцельном разрушении - милое дело, когда все некогда неприкосновенное летит на пол, обращая спальню мэтта в эпицентр хаоса этого вечно до пустоты вылизанного дома, в котором, казалось, просто нечем было разводить такой бардак. но сейчас беспорядок нарушает каждую мелочь, искажает все безжизненные острые линии спальни, превратившейся в склеп. я тревожу прокравшуюся в его пределы смерть, навязывая собственную мизансцену; срываю с вешалок все, что пахнет привычно, дроблю стекло в фоторамках, за которым лица улыбающиеся обращаются жестокой насмешкой, разрываю построчно все записи, выведенные знакомым почерком. по крошеву и обломкам чего-то былого в несколько шагов возвращаюсь к облюбованному месту у стены, поднимая опрокинутую и попрощавшуюся с доброй половиной содержимого бутылку. залп злобы бесконтрольной прерывается так же резко, как и рождение свое обретает - за долю секунды, будто силы на него растрачиваются до последнего, отправляя меня в жесткий минус, в нехватку, заставляющую безвольно осесть посреди собственноручно посеянной разрухи. чудом уцелевшие часы с прикроватной тумбочки валяются рядом в янтарной луже, тиканьем набивая оскомину и в то же время подводя своим размеренным отсчетом к той самой ясности, что под кожу вонзается иголками. наконец, отыскиваю себя в чертовом пространстве, в котором находиться никакого желания нет; отыскиваю себя в реальности, чернеющей слишком обширной всепоглощающей дырой, которая поглощает любые зачатки смысла, оставляя меня в вакууме одиночества без какой-либо сути такого бытия. сильнее выпивки внутренности жжет глупая, безумная обида за несдержанные обещания.
   обещание беречь себя вопреки обретенному с годами алогичному безрассудству.
   обещание быть рядом в подтверждение сценарию длинною во всю мою гребаную жизнь.
   he'd failed all of them.

кожу стягивают сызнова высыхающие слезы, вытирать которые нету нужды - следы своего горя скрывать не перед кем, а я сама, от реальности отрешенная, их осознать едва ли способна. все происходит от меня отдельно: без вмешательства и без контроля. нечто абстрактное, именуемое жизнью, продолжает свое движение напролом, невзирая на любые происшествия на его обочине, даже если они разворачиваются для кого-то полномасштабными трагедиями размером с солнечную систему, в которой у самой горячей звезды в холоде утонуло ядро. временами проскальзывает на самом краю сознания, кажется, едва его касаясь, мысль о том, что где-то еще, в общей со мной плоскости, тень потери ложится на полузабытые известные лица, но болезненность тщательно стирает из памяти остатки их черт, знаменуя расклад, в котором я одна в этой системе с погасшим светилом. темнота и тишина полного отсутствия поглощают по клетке, по атому, грозя сжить со свету окончательно в самое ближайшее время, будто скорость процесса возрастает с геометрической прогрессией, когда становится очевидно, что сопротивления не предвидится. встречаю это с безразличием, действительно восстаний для себя не  намечая, но так опрометчиво забывая, что бунт может быть поднят и без моей на то воли и даже без прямого участия. даже при безучастности - еще вероятнее.
звук собственных шагов, как стук клюки старушки смерти по скрипящим половицам. непозволительной громкостью отдаются в барабанных перепонках, ритмичной пульсацией боли в голове. как будто встреча молота с наковальней внутри черепной коробки - там жарко, как в кузнице, от этого дурно и смутно настолько, что спуск по лестнице оборачивается испытанием для выносливых. каким-то непостижимым уму образом, я оказываюсь одной из них, горькой усмешкой раскраивая искусанные губы. несмотря на продирающийся сквозь задернутые шторы дневной свет, на первом этаже в углах жмутся густые тени, тянут из них свои липкие щупальца, оплетая полумраком все пространство. пересекать его со смутным восприятием мира трудно, но я добираюсь до кухни, чтобы отправить приконченную бутылку в мусорное ведро, после устало упираясь руками в столешницу. кажется, никогда ранее в такой полноте и однозначности передо мной не представало понятие апатии, теперь всецело поглотившей, позволившей на собственной шкуре раз и навсегда заучить, что она из себя представляет. и представляет она из себя абсолютное дерьмо, куда более пагубное, нежели предшествовавшая злость и даже скручивающая внутренности болезненность. замирая, испытываю стойкое чувство, будто могла бы простоять так чертову вечность, и это не повлекло бы за собой никаких изменений или убытков - все сровнялось, обретя равноправие в полнейшей бессмысленности. все, что смысл имело вырвано немилостиво сквозь кости: стальная хватка проломила каждое ребро, вынимая, отнимая важное. оставляя гнить до победного в этой беспросветности, которая взрезается вдруг резкостью звуков, как острием перочинного.
пресекаю дрожь, сцепляя зубы, когда так легко узнаю голос, забирающийся хрипотцой в самые подкорки. я качаю головой пустоте в ответ на твердые просьбы, сжимаю край столешницы до побелевших костяшек. да, конечно. сквозь беспамятство проступают заново прорисовываемые черты, называют поименно тех самых, что справлялись с вычтенным из жизни знаменателем по-своему, кто как горазд. но никто не пытался справиться как я. шаги какие-то ломанные, обрывистые подводят меня почти к порогу, где я сквозь мутные стеклянные вставки вылавливаю тень. прижимаюсь лбом к деревянной поверхности.
оставь меня одну, клифф, — голос, скованный молчанием слишком долго, не слушается и ломается. — уходи.
ни к чему совсем мне препарация внеплановая, где с хирургической точностью каждый нарыв будет взрезан холодом скальпеля. за все множество лет заученно было назубок, что никто такой меткостью и верностью слов не отличается, как ты; один из столпов, на которых выстаивает авторитет и превозносит в ранг кого-то, к чьему покровительству неосознанно стремишься. попав под него, сейчас готова была открещиваться, лишь бы оставили в покое, не ворошили и не тревожили на моей обочине, куда пинком вышвырнуло. где-то на восемьдесят третьей трассе, где возложены иссушенные уже колорадским солнцем цветы. но кто станет слушать меня? всего лишь девчонку, нелегальное дополнение покойного брата, ничего из себя не представляющее без него. стоило бы привыкнуть к уровню определенному своего бесправия в вопросах, решаемых без учета моего мнения, однако все равно больно колет где-то в легком. задавшись целью нечего и ожидать, будто мое сопротивление выстоит достаточно долго? с толчком раздражения щелкаю замком.
jesus christ.

+2

4

if i could start again a million miles away
i would keep myself, i would find a way
© johnny cash - hurt

незыблемая, отчаянная горечь карабкается по внутренностям, цепляется острыми когтями за прутья ребер, застывшие мускулы, стремительно оборачивается вокруг горла потертой веревкой смертника – обветшалой за ненадобностью – выплескивается прогорклой усмешкой; я снимаю черные очки, опустошая мутный, сосредоточенный взгляд, сканирующий запертую наглухо дверь. где-то на периферии улавливаю звучание движения, в воздухе мерещится запах ее любимых духов – подсознание начинает играть в любимую игру: фантомное присутствие. но если аромат духов мог быть плодом воспаленного воображения, то звуки там – на запретной территории – таковыми не являлись. я делаю глубокий вдох и даю девчонке время – непозволительную, но необходимую роскошь – принять правильное решение. свои из семьи не уходят. этим и страшнее семья – тебе всегда есть, что терять. этим и страшнее привязанность – вырвать ее с корнем никогда не получится, даже если сбежишь за тысячи километров. даже если закроешься и попытаешься никого к себе не подпускать. я видел такое много раз – друзья теряли друзей, жены теряли мужей, родители теряли детей: я пропускал через себя сотни снедаемых горечью утраты душ, я пропускал через себя их боль и переживания, но никогда не позволял им осесть внутри себя. что-то не разрешало чужим разочарованиям и лишениям зацепиться за нервные окончания, отравить организм изнутри черной пленкой пустоты: нет, я не черствый. нет, я не безразличен к чужому горю, никогда таким не был. просто что-то удерживает от растраты собственных внутренних ресурсов, ведь жизнь ударит не единожды. и тогда уже – ни стальная броня не спасет, ни безумное пламенное сердце – тогда уже нахлебаешься вровень и тоски, и непонимания. этим и страшна семья – боль всегда становится общей.
лишь однажды мне пришлось бороться с настоящей, изводящей, неприятно отягчающей болью потери – и не после смерти брата вовсе, так как братские чувства у нас так и остались на уровне взаимного понимания, не больше. наковальней размозжило черепную коробку очень давно - когда не стало бэрроуза старшего. не стало его – верного друга и товарища, с простой философией и легкомысленным блеском за зрачками; не стало внезапно и бесповоротно – расправляя звездно-полосатый флаг на крышке его гроба, погрязая в канонаде огнестрельных залпов в память погибшему солдату, я впервые ощутил нехватку воздуха: так бывает с человеком, лишившегося почвы под ногами. а я все также твердо стоял на ногах, чеканя каждое движение, но мир – разговоры о его сыне, смелые выходки на поле брани и боя, изматывающие марш-броски, попытки завязать с куревом – все это вдруг перестало иметь смысл, обратившись лишь в вязкие воспоминания. несколько дней я ходил пришибленной шавкой, несколько дней – громил все, что попадалось под руку, оставшиеся же – маниакально искал смерти. по моим расчетам, младшая мартин подошла ко второй стадии. я прислоняюсь спиной к двери, в надежде, что блейз не будет долго упрямиться.

а в груди будет беспрестанно скрести: тот день раскаленным свинцом стреляет ровно в висок. не в грудь, не в живот – с вероятностью оклематься – а аккуратно в висок, чтобы не осталось права на исцеление. я снова и снова прокручиваю в голове мельчайшие подробности – партия в бильярд, я отчаянно проигрываю; но смех обрывается в зародыше, когда девушка за стойкой прибавляет громкость приемника. диктор лает о том, что восемьдесят третья трасса перекрыта, диктор скулит о том, что молодой мотоциклист, гнавший наперегонки с собственной тенью, проиграл. я снова и снова вижу побелевшее лицо чарли, вижу как, не сговариваясь парни бросаются на улицу и седлают байки. исполосованная встречным ветром кожа покрывается незримыми трещинами, и снова это поганое сосущее ощущение разверстанной черной воронки: я слышу в голове собственный голос, надсадно умоляющий о том, что погибший – не член мотоклуба, не член нашей семьи. нас не пускают за желто-черные оградительные ленты, но взгляд успевает выхватить раскуроченную груду железа – тела не видно – я снова и снова дотрагиваюсь до беснующегося бэрроуза, успокаивая его попытки пробиться через полицейских. на топливном баке, лишь угадывающимся под многочисленными разрывами и вмятинами, распускается кроваво-алая роза – аэрография, которую мэтт мартин нанес несколько дней назад. точка. провал.
я слышу шаги за дверью, но они не спешат направиться навстречу. она сдастся, я уверен, и очень скоро – какой бы она упрямой не была, никто не хочет утонуть в одиночестве. даже если это остается единственным возможным выходом. самым легким. я достаю смятую пачку сигарет, и первая судорожная затяжка опрокидывает самоконтроль вброд, возникает дикое желание снести эту дверь к чертям собачьим. перед глазами снова ее взъерошенные темные кудри и бесовские глаза, стремящиеся разлиться за берегами непочатым горем. на похоронах она держалась стойко, и лишь когда практически все разошлись, она позволила себе разреветься – я больше не видел той маленькой девочки, хвостиком следовавшую за старшим братом. передо мной была сломанная, раскуроченная душа. она зарыдала, а я обнял ее и держал. что мог я еще сделать? только держать.
сквозь жилы и сердце протискивается игла размером с техас – я чувствую на износ не только смерть мэтта, но и непредумышленное угасание блейзи. самоуничтожение – панацея всех проблем, а когда внутри тебя не осталось ни гроша, много проще загнуться и сдаться. но я не позволю. мы не позволим. только не блейз. только не эта упрямая девчонка, успевшая стать старому волку за дочь. сквозь жилы и сердце протискивается игла размером с техас – я чувствую на износ не только смерть мэтта, но сильнее - непредумышленное угасание блейзи. самоуничтожение – панацея всех проблем, а когда внутри тебя не осталось ни гроша, много проще загнуться и сдастся. но я не позволю. мы не позволим. только не блейз. только не эта упрямая девчонка, успевшая стать старому волку за дочь. если жизнь представить полем игры в пресловутый ‘морской бой – на младшей не осталось места, куда можно ударить-но-не-потопить. карты ложатся тонкой вязью чувствительной к свету лжи – «все нормально», говорит она в глаза знакомцев и незнакомцев, пришедших почтить память погибшего; «все нормально», говорит она, шарахаясь от собственной тени и намеренно избегая пересечения со мной и чарли; «все нормально», уговаривает она отражение в зеркале и старается больше не показывать своих слез. я не могу ходить по воде – и спасение утопающих мне дается из рук вон плохо.

натянутая струна терпения норовит лопнуть с чавкающим хлопком, я выбрасываю мертвую сигарету и снова поворачиваюсь к двери, уже решительно настроенный на варварское вторжение – за мутными стеклами пустых глазниц едва чувствуется силуэт мартин, и это меня мгновенно охлаждает. самое сложное – сказать вслух. самое сложное, черт возьми, найти нужные слова; и мне этого никогда не удавалось толком. горло предательски ржавеет от бесцветного голоса с той стороны двери, но лишь на мгновение. вполне объяснимую растерянность замещает водоворот бесноватого разочарования и несогласия – она не может так просто сдаться. она не может, не имеет права.
- знаешь, детка, все не так просто, - я упираюсь ладонью в безобразно холодное дерево, на интуитивном уровне лишь догадываясь, что ее пальцы уже плавят хлипкую заглушку замочной скважины. – бегство не выход. и я не верю, что ты этого не видишь. – я упираюсь лбом в стеклянное крошево, сквозь которое сутулится мартин, и убеждаю себя в том, что мой приход – ей нужен. человеку нужен человек.
она открывает; я получаю паршивый удар поддых, судьба-насмешница своими вывертами делает так, что блейз мартин – светлый и любопытный ребенок, которая следовала всегда за своим братом – и на тот свет стремительно следует за ним же. я шумно выдыхаю, облизываю наждачные губы и механически подсовываю ногу между порогом и дверью. кто знает, коль внезапно она может передумать. 
- какого черта, блейз? – мог бы и тактичнее. мог бы и осторожнее. но старый волк на то и старый, чтобы не размениваться на неуместные намеки да помыслы. я оттесняю ее плечом к стене, улавливаю запах алкоголя и не удивляюсь от слова «совсем». первая таблетка, первый плацебо-пластырь при любой проблеме – уважаемый друг jim beam. ему можно доверить многое, он не предаст и сполна выслушает, вот только эта забава имеет привычку разламывать человека надвое.
отупляющая вспышка боли щекочет виски, я морщусь, ненароком осматриваясь по сторонам. если девчонка на стадии гнева – поле баталии, голову на отсечение, не на первом этаже. я уверен, что комната мэтта превращена в фарш.
- мы беспокоимся о тебе. блейз. - только сейчас, взглянув на нее, и себя ощущаю безумно уставшим. начинается привычный, болезненный ритуал – тщетные попытки что-то изменить. не спасение, а напоминание, что оголтелое одиночество не лекарство, а отрава. и не нужно искать ни поводов, ни причин для того, чтобы затравленно вновь прятать все внутри - вот он я, твой верный пес, которому когда-то давно вы вверили свои души - я выслушаю, хоть из меня апостол на тройку с минусом.
- мы совсем потеряли тебя после..похорон. - я на тональность ломаю голос, выжимаю без остатка из него поднимающуюся по нутру агрессию - мне бы не видеть ее, сломанную, вовсе; мне бы не видеть ее, закрывшуюся от семьи и, как ей кажется, лишенную смысла - я понижаю свой чертов голос, чтобы не бить так сильно.
но не могу избежать острых углов.

+2

5

exitmusic // the coldжалость сочится из всех щелей, будто кровь из свежей раны, алеющей на плоти слишком резким, ярким увечьем. пробирается в закутки, где пытаюсь сыскать обманчивый покой, лживое умиротворение в собственном одиночестве. стремление окружающих разделить чужое горе - праздная трата внутренних ресурсов, потому что утрата нераздельна, она персонально в душу каждого заберется, меж костей устраиваясь, как стервятники устраивают гнезда в расщелинах скал. станет питаться падалью - полумертвыми, недоживыми эмоциями и помыслами - вскоре окажется полноправным жителем личных пределов, от которого не избавиться. ни прогнать, ни выжить, ни выкурить; от этого обманчивое и лживое все, одиночество лишь иллюзией становится, потому что извечным соседом в голове является гноящееся, ущербное осознание горя. как то незримое, но ощутимое присутствие чье-то в густой ночной темноте, когда колкие мурашки прокладывают дорогу от поясницы к лопаткам и обратно, касаются затылка смутным беспокойством, даже если знаешь - ты в комнате один. ты один. один.
я попадаю в какой-то пространственный пробел. как воздушный карман или слепое пятно. лимб, существующий совершенно отрешенно от прочего, функционирующего, как ни в чем ни бывало, мира. мне не кажется, будто он должен был: рухнуть, вырасти, стать черно-белым, изменить основную религию, расстаться с расизмом, встретить мессию, поменять географию; все, что угодно, только не остаться прежним. но ничто не крошит реальность на части, просто ее частью больше не являюсь я. как вырванная из книги страница - та, на которой размещается содержание, перечисляющее главы или информация об издательстве и переводе; неважная, не влияющая отсутствием своим на ход сюжета. ее не стараются пристроить на место, аккуратно подклеивая скотчем. ее сминают и отправляют в корзину для бумаг.
так я себя ощущаю - использованным комком. комком обнаженных, но закостенелых нервов, потерянным в груде ненужного мусора, которым забито это слепое пятно в реальности. миру нет до меня дела и это, на деле, взаимно. и я прошу даже в тайне, на остатках несуществующих сил, чтобы гребаный мир обо мне и не вспоминал. единственным слабовыраженным желанием отдается внутри жажда быть оставленной в покое. но немым просьбам никто не внимает, а повторять сызнова вслух так же бессмысленно. собственный голос встает поперек горла костью. простейшие звуки скребут тонкие стенки болезненностью, существующей, по факту, лишь в моей голове, и я отмалчиваюсь в ответ на вопрос. разумеется, обиняки - это не то, чего стоило бы ожидать сейчас и от тебя, но я не готова склонять голову, открывая шею для острого поцелуя с лезвием гильотины. поимка взгляда представляется именно этим, и я не хочу молчаливо выдерживать его, отводя в итоге свой в неопределенное пространство. бездумный, он упирается в пустоту, пока я как нельзя более ясно ощущаю эту кость в своем горле. эти невыразимые слова и мысли, неозвучиваемые крики. весьма жестокая ирония - я настолько хочу заорать, завопить до хрипоты и полного срыва голосовых связок, пока в легких не начнет саднить, но вместо этого сохраняю полное молчание, будто в дань какому-то религиозному обету. только все известные и схоронившиеся безымянными божества если не сгинули вовсе, канув за четко очерченный горизонт, то покинули это место, не оставив по себе ни единого следа, за который можно было бы цепляться, растворяющемуся шлейфу стертых шин по асфальту вдогон отправляя мысленные молитвы. я бы рассыпалась в них кому угодно, несмотря на свое былое неверие, хоть кришне, хоть ра, хоть одину или зевсу; я бы приносила им жертвы, включая себя саму, если бы только это могло что-нибудь изменить. вместо этого я хороню их образы рядом со своим братом - аккуратные новенькие надгробия, белизной прожигающие роговицу глаза. верующие не могут понять, как можно существовать, не имея веры ни во что; я не могу понять, как можно продолжать ею упиваться, когда так бьет резкое осознание: никого там нет.
никто не наблюдает за нами, оберегая движением девственно-чистых рук, разгоняя тучи над головами. не следит, следуем ли мы писаным и неписаным заповедям, за плохое поведение заочно отправляя в эфемерные мрачные гроты с котлами и пылающими огнями. черти отплясывают свои безумные танцы здесь, площадка для греховных бесовских развлечений та же, что и под нашими ногами. и никакой всеотец не являет собой незыблемую справедливость, якобы диктуя - будь верен ему и тебе воздастся. оно не воздается. люди не получают то, что заслуживают - люди получают то, что получают. родители получают первую седину в волосах, пока в маленьком тельце их ребенка за право царствования борется раковая опухоль. юная девушка получает разбитые и растоптанные розовые очки, а еще пару темнеющих синяков и вспышки боли, пока ее взбешенный парень решает, что с него хватит платонических отношений. крестящаяся перед сном старушка, целующая перед выходом из дома крестик, получает дату через тире после рождения на надгробии, когда ее на большой скорости сбивает пьяный водитель.
there is no one there. больше нет.

теперь скрежетом зубовным врезается в барабанные перепонки раздражение. прокрадывается в движения нервозностью, обрывочностью, которой положено как нельзя лучше демонстрировать, как претит эта извечная игра в заботу. отработанные театральные постановки, нацеленные на изображение какой-то семьи, на сплетение несуществующих уз, которые в конечном итоге станут путами жестких веревок на ноющих запястьях, стирающими кожу в кровь. не знаю, что злило бы больше - не будь ты и все прочие способны это увидеть, или упорно отрицай? мы все всего лишь кучка безнадежно одиноких, брошенных, но якобы обретших спасение и свое место среди себе подобных, обретших семью, да только большинство и представления то не имеет, какова должна быть настоящая семья. интуитивно стараемся попасть под это определение, выстраивая собственные ценности и правила, по которым стоит жить в нашем маленьком замкнутом мирке, но это отнюдь не способно окрестить клуб единоверным домом. понимание этого жжет глотку мерзкими словами, ядовитым хрипами, готовыми срываться с языка протестами; но я скриплю зубами лишь в ответ на пустые фразы о беспокойстве, заглушая их звон в голове давно сделанными выводами. настоящее беспокойство, забота и семья у меня были. я знала, в самом деле, не понаслышке о том, что из себя представляет это понятие и теперь, когда не стало того, кто был для меня его олицетворением, наружу лезла фальшь, неприкрытая отчаянная горечь, с которой за ней прятали насильно неугодную правду.
не стоит, — выдавливаю наконец почти скрипом, голос не слушается и звучит весьма жалко. мог бы прозвучать еще более тошнотворно, сорвись это парой мгновений позже, когда меня почти передергивает натуральным образом от простейшего слова.
колкая боль заседает занозой в правом виске; не пошевелиться. я чувствую, как от нее болезненность челюсть сводит, пробирается дальше, скользит по шее к позвонкам закостенелым. застревает где-то в пояснице, будто бы в самом центре, в основании. там, где прячется вся скопленная злоба, вся схороненная ненависть. к себе. потому что вся злость на себя за ошибки допущенные, за то, что не успела, упустила - лишь скапливается. прощение - то, что себе в сотню раз даровать тяжелее, пускай поднесение его и прочим никогда не было простым делом. за тонкой, изрядно потрепанной душонкой темнеют дебри, взращенные не отпущенным, не отпетым. корни пущены достаточно глубоко, чтобы в итоге сквозь них повсюду засочились самоуничтожительные потоки отравленные, не имеющие достойного выхода. потому что теперь ничего не исправить, не успеть, не поймать сызнова, все оборвалось последним тостом, молчаливым поднятием стаканов за павшего перед всевластной дорогой брата. а я не готова его поминать.
а чего вы ждали? — все же позволяю себе почти невыносимый зрительный контакт, теперь, отчего-то, куда более ясно ощущая твое присутствие. наравне с присутствием того горя, и вы вдруг являете собой ладный, но чересчур тяжелый для выдерживания дуэт. — чего ты ждал, клифф. я не могу находиться в клубе. не могу видеть никого.
и не стану. проскальзываю мимо, так деланно невозмутимо пробираясь вглубь дома, на кухню, в какой-то бессмысленной попытке создать видимость какой-то деятельности. пересохшее горло начинает саднить и я набираю стакан воды, сквозь ее шум в раковине все еще разбирая звук шагов. в бывшем нерушимо тихим, застывшим доме теперь каждый шорох раздается пушечным выстрелом, разносящим к чертям пространство на мельчайшие составляющие, иглами впивающиеся в самый мозг. становится даже любопытно, как долго ты сможешь выдерживать этот незримый и ощутимый не сразу, но постепенно все более явно ложащийся на плечи прессинг, который наваливается в пределах этого места. как долго сможешь пытаться что-то сделать.
  сделать что?
я даже не понимаю толком, зачем ты здесь. чего в самом деле ждешь от меня и чего добиваешься? оборачиваюсь, поясницей вжимаясь почти в край столешницы. — ну что ты хочешь, чтобы я сказала? что все в порядке? все наладится? — усмешка получается самая, что ни на есть горькая. знаешь, у мэтта они всегда отлично выходили, такие пронзительно-болезненные. отмахиваюсь пусто: — все в порядке. все наладится.
  bullshit.

+2


Вы здесь » west road » old town » hush house


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно